К 85-летию Юрия Гагарина. Тайная партизанская война Юрия Гагарина против фашистов
В годы войны семья Юрия Гагарина оказалась под оккупацией. Будущему первому космонавту было всего семь лет. Тем не менее, и в таком юном возрасте он смог внести свой посильный вклад в борьбу с врагом. Вашему вниманию предлагается отрывок из книги Валентина Гагарина – старшего брата Юрия – «Мой брат Юрий».
На фото Юрий Гагарин стоит первый справа.
«Так вот, одна часть ушла, другая сменила её. В нашем доме разместили мастерскую по ремонту аппаратов связи и зарядке аккумуляторов. Ведал всем этим хозяйством баварский немец, некий Альберт. Изверг из извергов был, но с особо изощрённой жестокостью относился он к детям. Мы его сразу же нарекли Чёртом. А Юра немедля начал против Чёрта тайную «партизанскую» войну...
Они играли в саду — Ваня Зернов, Володя Орловский, Юра и Бориска. Был один из тех последних дней осени, когда солнце светит неожиданно ярко и тепло, хотя в преддверии скорой зимы дождевые лужицы уже затянуты тонкой корочкой льда, а последние, багряные, случайно уцелевшие листки без труда снимает с ветвей и самый лёгкий порыв ветра.
Они играли в мячик, сшитый мамой из тряпок: бросали его друг в друга, и тот, кого осалили, немедля выбывал из игры до следующего кона. Тяжёлый тряпичный мяч не чета резиновому. Когда он попадает в кого-то из мальчишек, то не отскакивает упруго, а сразу падает на землю. Но ребята и этой игрушке рады: где ж взять настоящий?
Чаще других водить приходилось Борису: он моложе ребят, меньше их ростом, не так вёрток и умел.
Чёрт — шинель небрежно наброшена на плечи, пилотка сбита на белёсый затылок — стоял на крыльце и лениво щурил водянистые глаза на яркое солнце. Он, здоровый, плотный детина с большими, приобожжёнными кислотой руками, явно скучал...
— Борьке водить! — закричал Ваня Зернов.
Незадачливый Борис кинулся к мячу, швырнул его в Володю. Мимо! В Зернова. Опять промазал! Ага, Юрка рядом. Есть!
— Так не по правилам, нечестно так. Ты нарочно ему поддался, — упрекнул Юру Володя Орловский.
— Он же маленький, его жалеть надо.
Чёрт тем временем сходил в избу, а вернувшись оттуда, что-то положил на нижнюю ступеньку крыльца.
— Идить... суда! — крикнул он мальчишкам.
Ребята прекратили игру, подошли медленно, недоверчиво, жмутся друг к другу.
— Брать! — разрешил немец.
На ступеньках лежит сахар — ноздреватые, аккуратно напиленные кубики. Давным-давно не видели мальчишки сахара. Даже под ложечкой сосёт — так манят они, эти кубики.
— Брать, брать! — смеётся немец.
Ребята не тронулись с места, и только Бориска, самый доверчивый из всех, переваливаясь, подошёл к крыльцу, наклонился, протянул руку.
— Не смей! — Юра окликнул очень тихо и очень строго.
Но слишком велик соблазн. А тут ещё немец весело скалит зубы, приговаривает поощрительно:
— Брать, брать!
В тот момент, когда Бориска уже прикоснулся было к желанному кубику сахара, Чёрт неожиданно наступил на него, тяжёлым сапогом прихватил Борькину руку. Что-то хрустнуло под каблуком, Борис истошно заорал.
— Отпусти, — выкрикнул Юра, — отпусти!
Чёрт скалит зубы, вертит, вертит каблуком. Ребята стоят растерянные, а Борис уже заходится криком.
Тут случилось что-то невероятное, неожиданное. Юра отступил назад, разбежался и головой что было мочи ударил немца в живот, ниже блестящей ременной пряжки. Тот ахнул, с маху шлёпнулся на ступеньки, сел, оторопело, по-рыбьи разевая рот... Грязные крупинки сахара лежали на крыльце.
Ваня и Володя воробьями порскнули за угол, а Юра взял Бориску за руку и повёл в землянку.
— Я тебе ещё не то сделаю, — обернулся и пригрозил он Черту.
Немец опомнился, бросился за ним, но тут засигналила машина на улице: звали Чёрта.
Из кузова машины сгрузили аккумуляторы — диковинные какие-то, преогромнейших размеров. Целых восемь штук.
Солдаты в форме танковых войск унесли эти штуковины в мастерскую.
* * *
Несколько дней подряд Чёрт почти не выходил из дому — колдовал над аккумуляторами, добросовестно заряжал их. А как-то в полдень уселся на велосипед и куда-то укатил.
Никто из нас не заметил, когда Юра выскользнул из землянки. Чёрт через некоторое время вернулся в сопровождении грузовой машины, и немцы-танкисты погрузили аккумуляторы в кузов. Один из них, с погонами офицера, пожал Чёрту руку — и тот расцвёл, заулыбался радостно. Видимо, благодарность схлопотал.
Машина укатила восвояси, а Чёрт вынес на крыльцо патефон, бутылку вина и затеял пиршество. Заигранная пластинка напевала «Катюшу», нашу, русскую «Катюшу». Чёрт крохотными рюмками вливал в себя вино и блаженно жмурился после каждой.
Увы, недолго длилась его радость. Требовательно заорала сирена машины, Чёрт смахнул пластинку с патефона, выскочил на улицу.
Те же самые танкисты снова внесли во двор те же самые аккумуляторы. Были они мрачны, переругивались друг с другом. Чёрт стоял навытяжку перед разгневанным офицером, что-то жалко лепетал: оправдывался, думать надо.
Мы никак не могли взять в толк, что же случилось, пока Юра с нескрываемой гордостью не объявил:
— Это я ему устроил, когда он на велосипеде катался.
— Как ты устроил?
Он сунул руку в карман штанишек, достал щепоть каустической соды.
— Я ему насыпал в эти штуки.
Мама схватилась за голову.
— Снимай штаны, негодный малый. Сейчас же снимай!
Юра смотрел на неё с недоумением. Он, кажется, ожидал, что его должны похвалить, а тут наоборот — наказать собираются. Только за что? Ведь и мама терпеть не может Чёрта, и не раз — он сам слышал! — кликала на его голову самые чёрные беды.
— Ещё где есть у тебя эта гадость? — поинтересовалась мама, наливая в корыто горячую воду.
Врать Юрка не умел:
— В пиджаке чуточку.
— Давай и пиджак. Стирать всё буду.
Вечером отец, выслушав мамину жалобу, против ожидания не очень рассердился.
— Поди-ка сюда, сын, — позвал он Юру. — Кто тебя научил это сделать?
— Сам.
— Сам ты не мог додуматься.
— Всё равно сам.
— Такие вещи, Юрок, — наставительно сказал отец, — с умом надо делать. Ты знаешь, что всех нас под расстрел подвести мог? Не знаешь? То-то вот.
К счастью, баварский фриц не догадался, чьих это рук проделка, иначе и впрямь всем нам не миновать бы беды.
* * *
Январь сорок второго принёс надежду на освобождение. Остатки немецких войск, разгромленных под Москвой, драпали на запад.
Юра и Борис целые дни проводили на улице: стояли у ограды, смотрели на колонны проходивших мимо войск, на танки, грузовики, пушки. Иного развлечения, иного занятия у мальчишек не было: школа при немцах не работала.
Лютая стужа в те зимние дни стояла, и отступающие фашисты врывались в землянки, отбирали последнюю одежонку у жителей, тащили всё: шубы, одеяла, валеные сапоги, подушки, не брезговали и половиками, какой-нибудь завалящей дерюгой.
Как-то за ужином (ели мы вареную картошку «в мундирах», прежде времени и тайком от немцев вскрыли яму с семенным запасом) Юра объявил:
— А сегодня я французов видел.
Мы удивились:
— Что ещё за французы? Откуда они взялись?
— А я почём знаю откуда.
— Да хоть какие они?
— Головы платками обмотаны, а на самих бабьи шубы.
И все верхами, на конях.
В этот день через село проходила какая-то кавалерийская часть.
Мы рассмеялись:
— Это немцы были, Юра.
— Нет, французы. У Зои в книжке такие нарисованы.
— Немцы, сынок. Боятся они наших морозов, дай бог им подольше постоять, — вмешалась в разговор мама.
Ей Юра поверил.
Неудача фашистских войск под Москвой некоторым образом сказалась и на нас. Альберта, и без того бешеного, точно злая муха укусила. Когда он появлялся на крыльце дома — ребята опрометью бежали в землянку, иначе быть страстям: или затрещиной походя, забавы и собственного удовольствия ради, наградит, или, ещё хуже, кислотой плеснёт, и всё норовит, чтобы в лицо попало.
Бегали ребята от Чёрта, а всё ж не убереглись. Как-то Юра и Борис стояли у ограды и смотрели на улицу. Не знаю уж зачем, может, видеть она ему мешала, но Борька вдруг принялся отдирать тесинку от ограды. Силёнок ему не хватало, Юра, как всегда, поспешил на помощь брату.
Тут-то и подкрался к ним совсем неслышно немец. Он приподнял Бориса за воротник пальтишка, обвил вокруг его шеи концы шарфа, завязал петлей и на этом шарфе подвесил Борьку на яблоневый сук.
Засмеялся и, довольный, побежал в избу.
Бориска закричал, но туго стянутый шарф всё сильнее и сильнее сдавливал ему горло. Он забарахтал руками и ногами, а потом вдруг обвис, обмяк, глаза из орбит выскочили.
Юра подпрыгнул несколько раз, пытаясь снять Бориску, но — высоко, не достать. А тут немец выскочил из избы с фотоаппаратом в руках, оттолкнул Юру.
Когда Юра прибежал в землянку, слёзы горохом катились по его щекам.
— Мама, Чёрт Бориса повесил!
Простоволосая, неодетая выскочила на улицу мать. Чёрт стоял близ яблони и щелкал фотоаппаратом.
— Уйди, уйди! — закричала мама и бросилась к Борису.
Фашист загородил ей дорогу.
— Ах ты, поганец!
Не знаю, откуда взялась в матери сила — оттолкнула она немца, рывком развязала узел на шарфе, и Бориска упал в снег.
В землянку его принесла она почти безжизненного. После этого с месяц, наверно, Борис не мог ходить — отлёживался и ночами страшно кричал во сне.
* * *
Вскоре после этой истории у Чёрта вышел из строя движок. Фриц всё же был мастеровым человеком, причину неисправности обнаружил быстро: выхлопная труба была основательно забита тряпками, рваной бумагой, мусором.
С этим хламом в руках он и нагрянул в нашу землянку. Обшарил все углы, перекопал всё барахло — искал что-нибудь похожее на то тряпьё, с которым наведался к нам. Ничего похожего, к счастью, не обнаружилось.
Уходя, Чёрт демонстративно швырнул весь хлам на наш стол и хлопнул дверью с такой силой, что сверху ручейками заструились земля и песок.
— Слава богу, пронесло, — вздохнула мама.
Юра во время обыска сидел в углу со смиренным видом человека, непричастного к каким-либо тёмным делам. Только лукавинки в зрачках выдавали его торжество.
После ухода немца из землянки никто из взрослых на сей раз ни в чём не укорил его.
* * *
Нет, не суждено было сбыться нашим чаяниям на скорое освобождение. Разбитые под Москвой фашистские части прошли через Клушино в тыл, на переформирование, а навстречу им, из тыла, всё двигались и двигались свежие соединения.
Линия фронта установилась в семи километрах от села. С этого момента жизнь наша стала сущим адом.
В Клушине скопилось огромное количество боевой техники немцев, много живой силы. Там, за линией фронта, наши, разумеется, прознали об этом, и теперь по селу ежедневно лупит тяжёлая артиллерия. Конечно, приятно видеть, как немцы, точно тараканы по щелям, разбегаются под прицельными залпами советских батарей. Но и дрожь берёт, когда подумаешь, что этот же залп накроет и тебя. Ты-то ведь не меченый, и глаз у снаряда нет. А все дороги — пройти нелегко — изрыты воронками.
Кошмарней же всего стало по ночам. Бомбить немцев в Клушине повадились ПО-2. В селе говорили — откуда взялся слух, не знаю, но утверждали это настойчиво, — что водят эти маленькие ночные бомбардировщики девушки-лётчицы, и прозвали самолёты Мариями Ивановнами.
— Хоть бы Чёрту нашему какая-нибудь Марьванна гостинчик подбросила, — вслух мечтал Юра. — Чего они жадничают?
...Вечер, по-зимнему ранний. Коротаем его, как водится, в землянке. Вроде и на покой укладываться рано, и сидеть особенно незачем: только тоску разводить. Разговоры все приелись, все на одну тему: когда же наши придут?.. В каганце плавает нитяной фитиль, и тусклый свет его бледными окружьями ползает на неровных земляных стенах, на лицах. В полумраке лица у всех какие-то заостренные, чуть-чуть чужие лица.
Мама что-то шьёт на руках, отец тоже ковыряет шилом Борькин валенок — ставит на него тысяча первую заплату.
Вдруг дрожащий, мёртвенно-бледный свет пробился сквозь крохотное оконце, затопил землянку, и в этом негаснущем свете растворился, пропал незначительный огонёк каганца. На низкой гнусавой ноте взревела сирена воздушной тревоги: спасайся кто как может!
Нам бежать некуда: тонкая крыша землянки над головой — единственное наше призрачное спасение.
ПО-2 навешали в тёмном небе фонарей, высветили село — и пошло. Одна за другой шарахают бомбы.
Страшный удар приподнял, кажется, нашу землянку и нас вместе с ней. Песок сыпанул на головы. Уши точно ватой заложило. Каганец совсем погас... А в землянке по-прежнему светло. Когда я начинаю помаленьку различать звуки — слышу Юрин голос, где-то очень-очень далеко:
— Ура, мамочка! Прямо в Чёрта влепила Марьванна!
Мама шевелит губами — что-то говорит, а что — не пойму.
— Громче! — кричу.
И опять ничего не слышу. Совсем оглох, что ли?
Нет, слух понемногу возвращается.
Юра сидит на нарах и строгает ножом осиновые колышки.
— Что ты делаешь?
— Крест на могилу Чёрту.
Гаснут в ночном небе фонари, снова темень в землянке — скудный свет каганца не в силах разогнать её.
Мама вздыхает:
— Чему ты радуешься, Юра? Глупенький ты... Ведь дом же наш погиб. Своим горбом подымали его. Где мы после войны жить будем?
— Брось, Анюта, нашла о чём жалеть, — ворчит отец. — Лишь бы война закончилась, а дом новый построим.
— Построим, построим, — подхватывает Юра. — Знаешь, мам, после войны какая жизнь будет? Я опять в школу пойду...
— Ишь разбежался!
Юра связывает два колышка бечёвкой.
— Хороший крест?
— Гвоздём сбей — надёжней, — советует отец. Он уважает вещи добротные, прочные.
* * *
Утро разочаровало нас: крест не понадобился. Бомба упала перед окнами дома, в нескольких шагах от стены взрыла глубокую воронку. Осколок выбил стекло, порвал оконный переплёт и зарылся в подушке, на которой в это время спал Черт: с вечера он был пьян и то ли поленился выйти по сигналу воздушной тревоги, то ли совсем не слыхал сирены. Смерть легла в сантиметре от его виска.
— Повезло мерзавцу! — сокрушалась мама. — Хорошим бы людям, солдатикам нашим, так везло.
И всё же, что там ни говори, а это была последняя ночь, которую Чёрт провёл в нашем доме. Наутро ему выкопали землянку, отдельную, в огородах — подальше от изб, от дороги, — и он переселился туда.
И хотя мастерская по-прежнему оставалась в нашем доме, Чёрт уже не так настойчиво преследовал ребят. Да и видел их реже: в мастерскую потоком везли искалеченную аппаратуру — всё меньше оставалось у Чёрта свободного времени.
Год сорок второй... Пашем!
Война да нужда всему научат.
По весне такое вошло в привычку.
— Валюшка, Зоя, пойдёмте-ка на огород, — говаривала мама.
Обрядясь в резиновые сапоги, прихватив корзинки, мы шли на огород — вязли по колено в топкой грязи, искали перемёрзшие клубни картофеля, те, что остались невыбранными по осени. Потом эти клубни сушили на огне, перетирали на крахмал. Оладьи из крахмала, перемешанного с отрубями, получались какого-то нездорового синего цвета и тягучие, как резина. Ели мы их с жадностью, особенно горячие, со сковородки, но чувство острого голода всё равно преследовало нас везде и всюду.
У Юры с Бориской тоже была постоянная работа: по утрам они надевали рукавички и шли обрывать по канавам молодую крапиву. Из крапивы мама варила щи. Чуть-чуть подбелённые молоком, они не задерживались подолгу на столе — нам, по правде сказать, маловато было ведёрного чугуна этих щей. Ребята чем могли — тонкими лепестками щавеля, былинками хвоща, сладковатыми корнями незрелого лопуха — подкармливали себя на лугу, за околицей.
А солнце припекало всё сильнее, и скворцы озорно кричали над крышами, и тончайший аромат готовых распуститься в цвете яблонь щекотал ноздри.
— Сегодня будем огород сажать, — с утра напомнила мама.
После завтрака мы сидели на соломе и резали картошку: она лежала перед нами маленькой жалкой горкой. Клубни помельче на половинки разрезали, покрупнее, поувесистей — на три, четыре части. Резать надо было так, чтобы в каждой половинке или четвертушке оставались «глазки» — иначе не прорастут наши семена.
Работали молча, сосредоточенно, и дело, в общем-то, спорилось не только у взрослых — Юре и Бориске доставляло удовольствие пилить ножом клубни. Они и игру придумали: кто быстрее. Пальцы рук у всех почернели от крахмала, лица разгорелись, посвежели на чистом воздухе. Как не хватало его нам в нашей опостылевшей за зимние дни землянке!
Не знаю, кто о чём думал в эти минуты, а я вспоминал прежние вёсны, довоенные. Легко и просто жилось тогда. Бывало, приведёшь с колхозного двора лошадь, ранёхонько утром вспашешь участок. Мама кликнет соседок — соберутся они весёлой гурьбой, и к полудню, смотришь, огород уже засажен...
Подошёл отец, постоял над нами, обронил мимоходом:
— Озимь колхозную посмотрел...
— И что? — встрепенулась мама.
— Дружные всходы, напористые.
— Дай-то бог для себя да для своих скосить и обмолотить!
— Хорошо бы, — угрюмо отозвался отец.
Батька в последнее время разучился смеяться, и всегдашняя его мрачная озабочённость даже пугала нар. Ещё осенью немцы взорвали сельскую церковь и нашу ветряную мельницу, посчитав, не без оснований, что они служат хорошими ориентирами для советской авиации и артиллерии. Жернова с ветряка свезли в старый амбар, что стоял неподалеку от кладбища, туда же доставили движок. После этого в нашей землянке появился староста.
— Придётся тебе, Алексей Иванович, за мельника поработать, — сказал он отцу. — Других специалистов нет, знатоков, так сказать, а коменданту известно, что ты на все руки мастер.
— Да чтоб я! На немцев! На этих сукиных сынов!.. — побелел щёками отец и, подойдя вплотную к Сютеву, спросил: — Ты обо мне коменданту рассказал? Ну?!
Староста выдержал его взгляд:
— Возьми себя в руки, Алексей Иванович, чай, не маленький. Умный ты человек, а разоряешься понапрасну... Зерно молоть не только немцам придётся — оно и нашим нужно. Сколько солдаток с детьми осталось по селу! Подумай об этом. А откажешься — под ружьём тебя на мельницу отведут.
— Уйди с глаз моих, — тихо попросил отец, опускаясь на скамью. Он ещё не совсем тогда оправился от тифа, и вспышка гнева обессилила его вконец.
Сютев молча притворил за собой дверь, а на другой день пришли к нам два солдата с автоматами и повели отца на мельницу. В помощники ему, мотористом на движок, привели, тоже под конвоем, Виктора Качевского, того красноармейца из нашего села, что выходил из окружения с группой сибиряков.
За их работой на мельнице немцы следили самым тщательным образом. Отец жаловался:
— Целый день фриц над душой висит. Туда не ходи, этого не делай, чтоб ему огнём сгореть...
Иногда он всё же умудрялся принести в карманах горсть-другую муки. Для нас это был праздник — что-нибудь вкусное из этой муки мама наверняка изобретёт! — но отца его обязанности мельника угнетали. В сердцах клял он свой тиф, который помешал нам уйти из села, свою больную ногу, которая не дала ему возможности служить в армии в гражданскую войну, в финскую кампанию, освободила по чистой от призыва и летом сорок первого...
— Как же огород-то поднимать будем? — спросила мама.
— Придётся...
Отец взглянул на Юру, на Бориса и осёкся. Я понял, что он не договорил: придётся запрягать в соху Зорьку, нашу кормилицу и поилицу. Чудом пережила она эту зиму, почти всё сено с осени выгребли немецкие солдаты для своих тяжеловозов, едва-едва стала набирать силу на молодой травке, а вот теперь — в соху её!
Попробуйте сказать об этом при Юре...
* * *
Вот и запрягли в соху нашу добрую Зорьку.
Мелко и часто дрожали её худые рыжие бока, и удивлённая, не привычная к такого рода труду, она всё крутила головой, мычала жалостливо — укоряла хозяйку.
Мама ухватилась за оброть, я налёг на чапыги.
— Пошли, милая!
Корова сделала шаг, другой — соха чуть подалась вперёд, неглубоко копнула землю.
— Ну, Зоренька, ну, милушка, — уговаривала мама со слезой в голосе и, с силой дергая оброть, показывала из руки кусок чёрствого хлеба. — Ну, иди же, голубушка.
«Голубушка» стала, потупив голову, и — ни с места. Не шла Зорька.
— Н-но, зараза фашистская! — замахнулся я кнутом, и жалея корову, и мучаясь этой жалостью.
Кто-то камнем повис на моей руке:
— Не бей её, Валь! Не бей...
Юрка! Откуда он взялся тут? Ведь мама, всё предвидя, сразу же, едва порезали картошку, прогнала его и Бориску в луга, за щавелем.
Борис стоял тут же, за спиной у Юры, держал в руках котелок с водой. Это они принесли нам попить.
Я прикрикнул на брата:
— Уйди, Юрка, от греха подальше! Огрею кнутом.
Он не ушёл. Обнял Зорьку за голову, прижался щекой к её влажным губам.
— Зачем вы её запрягли? Зачем вы её мучаете? Она же молоко давать не будет.
— Много ты его видишь, молока? Всё немцы забирают, — вскипела мама.
— Мне Зорьку жаль.
— А мне не жаль?
Мама вдруг опустилась на землю и заплакала громко, не скрывая и не стесняясь своих слёз.
— Юра, — сказала она всхлипывая, — сынок, ведь нам кормиться надо. Не засадим огород — зимой с голоду помрём. Да где ж тебе это понять?.. Мать хоть пополам разорвись, а накорми вас... Каждый день небось есть просите!
Юра вспыхнул, губы у него задрожали:
— Ладно, пашите, я лучше не буду смотреть.
Они с Борисом ушли, но дело от этого не продвинулось ни на шаг. Как ни понукали, как ни подгоняли мы Зорьку — не шла она в упряжке.
Отчаявшись, измученные вконец, выпрягли мы бедную корову из сохи и впряглись в неё сами: мама, Зоя и я. Тут немцы проходили мимо — остановились, пальцами в нас тычут, хохочут. Один фотоаппаратом защелкал.
— Как хотите, — сказал я матери и сестре, — как хотите, а я так не могу. Чтоб они смеялись, гады эти...
Пришлось взять в руки лопаты. Хотелось вспахать побольше, да уж ладно: коли такое дело, сколько всковыряем, столько и хватит. Но понемножку, помаленьку подняли мы наш огород и, кроме картошки, небольшую делянку рожью засеяли.
Если б знать заведомо, сколько горя принесёт нам эта рожь...
«Мины» на дороге
Отец что-то долго искал во дворе, потом появился в землянке, держа в руках ящик из-под гвоздей. Ящик был пуст.
— Что за чудеса? Куда это они запропастились?
Гвозди отцу были нужны, что называется, позарез: от взрыва бомбы, той самой, которая так некстати пощадила Чёрта, осела, грозила обрушиться на головы крыша землянки. Сейчас мы ставили подпорки, подшивали к потолку тесинки.
Куда запропастились гвозди — никто не знал, поэтому все промолчали. Только мама высказала предположение:
— Наверно, Чёрт перетаскал все.
— Зачем они ему? — резонно возразил отец. — Юрка, сознавайся, твоя работа?
Юра сидел на нарах в углу, рассказывал Борису сказку о сером волке и трёх доверчивых поросятах.
— Брал я немного.
— Так тут ни одного не осталось, это как объяснить»? — рассердился отец.
Юра молча пожал плечами: причём, мол, тут я?..
В это время, как на грех, в землянку влетел Володя Орловский. Закричал от дверей:
— Скорей, Юрка, там целая колонна машин идёт. Бе...
Юра сделал страшные глаза, и Володя поперхнулся, замолчал, неловко затоптался в пороге. Карманы штанишек у него подозрительно оттопыривались, что-то держал он и за пазухой рубахи.
— Поди-ка сюда, голубчик, — позвал его отец. — Покажи-ка мне, что ты в карманах носишь?
Володя отступил было к дверям, но отец успел перехватить его, крепко взял за плечо:
— Давай-давай, не стесняйся.
— Показывай уж, чего там, — угрюмо посоветовал Юра: он сидел, не глядя на отца, и закручивал угол тюфяка.
Володя засопел, достал из кармана грязную тряпочку — что-то было завёрнуто в ней. Отец встряхнул тряпку — скрученный из трёх вершковых гвоздей, лёг на его ладонь «ерш».
— Вот они, гвоздочки! — почти обрадованно сказал отец. — А я-то, старый дурак, весь двор перерыл. Глянь-ка, Валентин, до чего додумались стервецы: шляпки поотбивали, а концы заточили. Умно! Сколько ж у тебя таких штук?
Володя приободрился:
— Двенадцать.
— За пазухой тоже они?
— Ага.
— «Ага»! Тридцать шесть гвоздей загубили. А у тебя, сынок? — повернулся он к Юре.
— У меня нет — все у Володьки.
Отец прошёл в угол, подвинул Юру в сторону, поднял тюфяк.
— Глупый ты парень! Уколешь — на чём сидеть будешь?
Он достал из-под тюфяка десятка полтора «ершей» — точь-в-точь таких же, как у Володи.
— Это «мины». Оружие, — нехотя объяснил Юра. — Военная тайна.
— Я понимаю, понимаю. Сколько ж машин «взорвали» вы на своих «минах»?
— Одну пока, — деловито сообщил Володя. — Генерал в ней ехал, а заднее колесо напоролось и выстрелило, как из пушки. А генерал потом шофера ругал.
— Значит, генерал? — задумчиво переспросил отец. — И давно вы этим занимаетесь, пиротехникой этой?
— С самой весны, ещё грязь когда была.
— Тимофеевна, — ласково сказал отец, — дай-ка мне ремень, я их, мерзавцев, обоих выпорю, чтоб никому не обидно. Кому я толковал, что такие вещи с умом надо делать?
— А мы с умом! — вызывающе сказал Юра. — Мы идём по дороге и бросаем в пыль незаметно, а потом смотрим издали, как машины едут.
— «С умом, с умом»!.. А карманы оттопыриваются у кого? А добра перевели сколько! Где его ныне достанешь, такой гвоздь?!
У отца в голосе и злость и слеза.
Мне стало жаль незадачливых конспираторов.
— Гвозди выпрямить можно. Дел-то — пустяки.
Но на отца «накатило» — он перешёл на крик:
— В яму, сейчас же все в отхожую яму выбросить! Слышишь, Валентин? А этого соловья-разбойника, — показал он на Юру, — на улицу больше не выпускать. Пусть Зоя грамотой с ним займётся, а то он, поди, все буквы перезабыл, дурака валяя.
Возражать отцу в такие минуты бесполезно. Я собрал все ребячьи поделки, вынес во двор.
Когда отец ушёл на мельницу, Юра подбежал ко мне:
— Где наши «мины»?
— В уборной, Юрок.
Братишка глубоко вздохнул.
* * *
Ближе к вечеру заглянул в землянку Качевский.
— Валентин, поди-ка на минутку, потолковать нам надо.
— А отец где? — спросила мама.
— Ковыляет помаленьку. Обогнал я его.
Мы ушли в огород.
— Слушай, — таинственным шепотом сказал Качевский. — Ты про партизан слыхал что-нибудь?
— Слыхал немного. В Белоруссии они...
— Говорят, у нас объявились. Слушай, я ночью пойду искать их. Хочешь со мной?
— Спрашиваешь!
Мы пожали друг другу руки, условились встретиться через час.
За околицу села выходили крадучись, чтобы не попасть на глаза немецким сторожевым. Маме я шепнул перед уходом, что ночевать, вероятно, не приду.
Всю ночь проблуждали мы с Качевским в лесу, полные надежды на нечаянную встречу с партизанами. Слева и справа от нас горела деревня — прилетал к нам ветер, и тонкие запахи леса были смешаны в нем с запахами сладковатого дыма, и отчаянный женский вскрик на высокой ноте иногда вплетался в него.
— Казнят народ, ироды! — сокрушался Качевский.
Не повезло нам — не встретили партизан. Вернулись в Клушино, обескураженные неудачей, невыспавшиеся.
А в полдень по селу прошёл слух, что у деревни Фомищино партизаны совершили налёт на мост, перебили немецкую охрану, а мост сожгли.
С этой новостью я заявился на мельницу.
— Не там искали!
Качевский мрачно и тяжело выругался.
— Идиоты мы с тобой, а я особенно. Надо ж было соображать, в какую сторону идти!
Фомищино стояло на дороге в Гжатск, а мы пробродили ночь совсем в другой стороне — в окрестностях Шахматова и Воробьева, почти у линии фронта.
Когда я вернулся домой, Юра не выдержал — похвастался:
— Вчера ещё одна машина на нашей «мине» накололась.
— На какой мине? — не понял я.
— А мы теперь бутылочное стекло на дорогу бросаем. Битое.
Наверно, надо было похвалить, а может, и поругать его, но не нашёл я в эту минуту никаких таких нужных слов. Обидно было: вон и малыши что-то делают, как-то по-своему борются с врагом, а я, взрослый человек, днями отсиживаюсь в землянке, и забота лишь о том, чтобы не попасть на глаза немецким солдатам.
— Юрка, — сказал я, — знаешь что, Юрка: возьми свои «ерши», они во дворе, на полке, где у отца рубанки лежат.
— Ух, Валька, молодец ты! Я знал, что не выбросишь. — Он повис на моей шее.
— Только папе ничего не говори, ладно?»
Опубликовано в № 10 (1218) газеты «Брянская правда» от 7 марта 2019 года.