Кризис эпохи демонтажа социального государства
Капитализм, освобождённый от балласта социальных обязательств, привёл к фантастическому взлёту неравенства и не вызвал экономического и технологического роста. Но элитаризм власти не оставляет альтернативы.
Я год проработал в шведской школе. У меня был “короткий контракт” на несколько месяцев, который дважды продлевался. Штука невесёлая, всё время живёшь в напряжении: будет ли у тебя работа через два месяца? Но многие мне завидовали: им досталась только подённая работа “по мере необходимости”.
В семь утра звонит телефон: “Сегодня есть работа”. У вас час, максимум полтора, чтобы собраться, сделать глоток кофе и доехать по полученному адресу. По крайней мере, сегодня вы получите зарплату. В Швеции эта система называется timvikariat (“почасовое замещение”). Десятки тысяч людей боятся принимать душ по утрам, чтобы не пропустить заветный звонок. Не успеешь ответить — позвонят по следующему номеру в списке: желающих подработать много.
Случай Швеции показательный. Десятилетиями эта страна была витриной социального государства на Западе. Стабильная занятость, социальные гарантии, инвестиции в человеческий капитал и профессиональный рост — всё это быстро уходит в прошлое. С 1990 года доля временно занятых на шведском рынке труда выросла более чем на 60% и продолжает увеличиваться. Причём главным образом за счёт трудовых контрактов “по мере необходимости”, то есть фактически за счёт подёнщиков. Эта группа сегодня составляет почти половину временно занятых по сравнению с 12% в 1992 году.
Жертвы эрозии социального государства.
Почти забытое слово “подёнщик” относилось к самым низам дореволюционного российского общества. Сельские батраки, чернорабочие, отходники, бурлаки – эти герои Горького и Гиляровского буквально перебивались с хлеба на воду, чередуя случайные грошовые заработки с воровством, проституцией и каторгой. Это смрадное дно старого общества было расчищено за счёт построения государства всеобщего благоденствия, Welfare state, оплаченного неисчислимыми жертвами XX столетия. Теперь, на исходе первой четверти XXI века, мы вновь наблюдаем возвращение этого мира, причём повсеместно, даже в самых богатых странах.
Конечно, это происходит не одномоментно, но старина проступает через поры современности быстрее, чем некогда отступала. Викариат и его аналоги в развитых странах – удел мигрантов и молодёжи. Пока старшие поколения коренных европейцев и американцев ещё считают постоянную работу чем-то естественным, в этих группах доля прекарно занятых зачастую преобладает, а средние доходы ниже, чем у предыдущих поколений тридцать или даже пятьдесят лет назад. Обитатели Хитровки когда-то спали в ночлежках и арендовали койко-места в доходных домах. Современные “отходники”, мигранты, ютятся в строительных вагончиках. Русскоязычный форум в Швеции пестрит объявлениями о сдаче внаём коек. В среднем по 250 евро в месяц в Стокгольме.
Среди коренной западной молодёжи всё больше распространяется “коллективное общежитие”, как в сериале «Друзья», когда люди годами живут коммунами, только не ради социального или сексуального эксперимента, а из-за недоступности или дороговизны жилья. В Калифорнии в таких коммунах живёт 26% молодёжи.
Не нашедшие себе достойного места на рынке труда люди, занятые на временных и подённых заработках, вынуждены совмещать самые разные виды работ. Мой коллега из шведской школы два раза в неделю работал на уборке вилл, а иногда получал дежурства в доме престарелых. Понятно, что ожидать от него высокой мотивации или роста квалификации и производительности труда не приходится. С другой стороны, не стоит ждать и активного участия в профсоюзе и защиты своих социальных прав, ведь со своими рабочими местами и коллегами он связан лишь эпизодическими встречами.
Исследование, проведённое профсоюзным think tank Catalyst показывает, что прекарно занятые значительно больше страдают от психических и физических недугов, а также имеют самые незначительные шансы для карьерного роста, получения дополнительного образования и достижения социального успеха. Неустойчивая занятость отрицательно сказывается на свободном времени: у людей просто нет сил и возможности планировать досуг, отдых или заниматься семьёй и собственным развитием. Хронический дефицит средств и времени делает их менее мобильными: они не могут позволить себе снять жильё и переехать; часто респонденты из этой группы жалуются даже на недоступность общественного транспорта. Эти люди чаще других вовлекаются в уличную преступность и мелкий криминал.
Подёнщики и другие группы временно занятых – лишь один из примеров людей, оказавшихся жертвами эрозии социального государства. Демонтаж солидарных пенсионных систем и повышение пенсионного возраста сделали уязвимой значительную долю пожилых граждан. Возродившаяся бедность среди них влияет на качество и продолжительность жизни. Например, в той же Швеции продолжительность жизни небогатых женщин – одной из самых уязвимых групп, составляющих 22% среди шведских пенсионерок, – не растёт с начала 1980-х, тогда как средняя продолжительность жизни преуспевающих мужчин за это же время выросла на шесть лет.
Бурный рост финансового рынка и сферы услуг в ущерб промышленности больно ударил по рабочему и среднему классам. Директор-распорядитель Международного валютного фонда Кристин Лагард заявила на Давосском форуме, что доля среднего класса снижается все последние десятилетия, а большинство создаваемых рабочих мест не способны предоставить доход, к которому привыкли обыватели из развитых стран.
Сан-Паулу. Резкий контраст жилищ богатых и бедных. Фавеллы слева иронично называются «Райский город». Фото: Tuca Vieira.
Демонтаж социального государства привёл к фантастическому взлёту неравенства. Пока нижняя половина общества всё глубже погружается в кредитную кабалу, верхушка концентрирует в своих руках немыслимое богатство, которым просто невозможно производительно распорядиться. В России в сентябре 2017 года к краткосрочным кредитам “от зарплаты до зарплаты”, ставка по которым может превышать 700% в годовом исчислении, прибегали 8,5 млн человек. И эта цифра растёт на 70–80% ежегодно. В то же время 10% самых богатых россиян владеют почти 90% всего национального богатства. В мире средние цифры практически такие же.
Рост стоимости образования, происходящий почти повсеместно, привёл к тому, что оно становится всё менее доступным для низов общества. Менее 20% выходцев из бедной половины общества в США получают диплом вуза, тогда как для детей из верхней четверти этот показатель за последние сорок лет удвоился и составляет 80%.
Капитализм без социальной ответственности
Деконструкция социального государства началась как реакция на его кризис. Нефтяной шок 1974 года, рецессия и дефляция 1970–1980-х дали импульс и алиби сторонникам либеральной политики дерегулирования экономики и уничтожения социальных завоеваний предыдущего периода. “Всё во имя роста”, – провозгласили они.
Во имя роста снижали налоги на капитал, чтобы стимулировать инвестиции и создание новых рабочих мест. Во имя роста ограничивали трудовые права и влияние профсоюзов, чтобы облегчить работодателям наём и увольнение сотрудников и подтолкнуть их к рискованным стартапам. Во имя роста убирали торговые, таможенные и валютные ограничения, чтобы сделать экономику более гибкой и пластичной. Во имя роста приватизировали образование и здравоохранение, чтобы создать в них конкуренцию.
Так что же с ростом? Среднегодовой рост ВВП на душу населения (то есть очищенный от демографического роста) в Европе составлял 3,4% в 1950–1980 годах и всего 1,8% – в 1980–2012-м. В Америке динамика аналогичная: ежегодный рост два процента в течение “Славного тридцатилетия” и 1,3% за последнюю треть века. Существенная часть этого медленного роста неолиберальной эпохи приходится на бурно расцветший финансовый и фондовые рынки, процветание которых никак не отражается на большинстве общества. Другая обеспечивалась внедрением технических достижений времён холодной войны. И весь этот незначительный рост поглощается небольшой верхушкой и её клиентелой.
Когда в начале 1970-х вышел громкий доклад Римского клуба о пределах роста, речь в нём шла прежде всего об экологических и демографических границах индустриального капитализма. Но минувшие полвека позволяют поставить вопрос, способен ли капитализм, освобождённый от “балласта” социального государства, вообще генерировать структурный рост?
Сокращение темпов роста экономики во многом вызвано замедлением темпов роста производительности труда. Если в 1960-х – начале 1970-х годов производительность труда росла в 37 крупнейших капиталистических экономиках на 3,3% ежегодно (а в странах соцлагеря ещё быстрее), то в следующие десятилетия рост резко замедлился. После полутора десятилетий стагнации, по данным агентства Moody’s, в 1995–2007 годах глобальная продуктивность труда росла ежегодно на 2,6%, а в 2011–2015 годах – на 1,7%. Объяснений этому много, но среди них важнейшие итоги демонтажа социального государства: снижение роста человеческого капитала из-за проблем с образованием и медициной; рост низкопроизводительных секторов экономики услуг в ущерб промышленности; низкая мотивация прекарно занятых, падение предельной производительности капитала. Есть и ещё одна угроза, которая обсуждается очень мало: снизились темпы научно-технического прогресса.
Американский экономист Тайлер Коуэн в своём эссе The Great Stagnation («Великая стагнация») показывает, что развитые страны достигли “технологического плато”: большинство научных и технических инноваций является развитием достижений и открытий 1945–1971 годов. За этот период, совпавший со временем становления и развития социального государства, в обиход вошли антибиотики, электроника, телевидение, компьютеры; заработали атомные станции, человек вышел в космос и отправился на Луну; была открыта ДНК и расцвела кибернетика; разработаны технологии мобильной связи и интернета. Что прибавилось к этому за последние сорок лет?
Наиболее ожидаемые научные прорывы – создание нового поколения материалов, генная терапия и клонирование органов, термоядерная энергетика и освоение дальнего космоса – задерживаются. Сегодняшние темпы роста продолжительности жизни несопоставимы с теми, которые человечество пережило в послевоенный период. Транспорт всё ещё опирается на двигатель внутреннего сгорания и углеводородное топливо. Технологический облик и возможности человечества ненамного превосходят уровень 1970-х.
Эмансипация капитала от перераспределительных механизмов социального государства сделала технический прогресс необязательным с точки зрения расширенного воспроизводства капитала. Приватизация в общественном секторе, коммерциализация образования и науки привели к непропорциональному перекосу в сторону прикладных разработок над фундаментальными исследованиями. Корпорации ставят перед своими конструкторскими подразделениями преимущественно не слишком амбициозные задачи: превратить iPhone 7 в iPhone 8, снизить шум авиационного двигателя… Коммерческая свобода стала путами для технического прогресса.
Тома Пикетти в своём экономическом бестселлере «Капитал в ХХI веке» показал, что сегодня извлечение прибыли всё больше опирается на концентрацию уже накопленного богатства, а не на инновации. Растёт значение наследства, а “американская мечта” становится неправдоподобным мифом. В новом обществе социальный патернализм государства отброшен, чтобы каждый мог рассчитывать лишь на самого себя. Но на деле судьба человека всё в большей степени зависит от того, какое наследство он получит, — совсем как это было во времена Бальзака и Пушкина.
Что произойдёт с капитализмом, если он утратит свою способность генерировать не только технологический и экономический рост, но и социальную мобильность? Застынут ли границы между социальными классами, возродив сословную или кастовую иерархию? Как это отразится на компетентности элиты? На способности преодолевать кризисы?
Альтернативы не существует?
“Социального государства ХХ века больше нет”, – объявил король Нидерландов Виллем-Александр. На смену ему должно прийти “общество участия”, в котором люди сами должны нести ответственность за своё будущее, поскольку “наш рынок труда и наши общественный службы больше не соответствуют требованиям времени”. Карл Бильдт, шведский премьер-министр в начале 1990-х, нанесший смертельный удар шведскому социализму, назвал свою стратегию “политикой единственного пути”, хотя она и привела Швецию к глубокому экономическому кризису, а правое правительство – к потере власти. “Альтернативы не существует” – отрезала когда-то Маргарет Тэтчер, имея в виду, что рыночная экономика, свободная торговля и глобализация – это единственная система, которая работает, и дискуссия по этому поводу закончена.
Главный аргумент сторонников любой непопулярной антисоциальной реформы – её объективная неизбежность. И этот аргумент в последние десятилетия используется всё чаще для оправдания всех решений, направленных на демонтаж Welfare state. И используется он не только на Западе.
Владимир Путин, выступая с обращением к россиянам по поводу неизбежности пенсионной реформы, апеллировал именно к отсутствию альтернатив. “Все возможные альтернативные сценарии были тщательно изучены и просчитаны. Оказалось, что, по сути, ничего кардинально они не решают, – сказал он. – Тянуть дальше нельзя… государству рано или поздно всё равно придётся это сделать”. По словам президента, повышение пенсионного возраста – это “трудное, непростое, но необходимое решение”.
Самый распространённый эпитет к слову “реформа” практически во всех странах – “непопулярная”. Многие политики сознательно создают себе имидж мужественных и решительных государственных деятелей, у которых хватит сил отважиться на комплекс непопулярных (но “необходимых”) мер, которые другие откладывают. Николя Саркози и Эммануэль Макрон во Франции, Тереза Мэй в Великобритании, Ульф Кристерссон в Швеции, Арсений Яценюк на Украине публично бравировали своей решимостью разрушать основы социального государства в своих странах без оглядки на недовольство и протесты.
Десятую годовщину глобального кризиса, окончательно преодолеть который пока не удаётся, развитый мир встречает всё с той же повесткой неолиберальных реформ и демонтажа социального государства, реализация которой и создала предпосылки этого кризиса. Чем сильнее симптомы болезни, тем большими дозами применяется лекарство, которое лишь усиливает недуг: режим бюджетной экономии, больше приватизации, меньше социальных программ, меньше государственного регулирования экономики.
Бесчисленные “проигравшие от глобализации” – прекариат, “новые бедные”, пенсионеры, молодёжь, рабочий класс, низы среднего класса – были принесены в жертву росту. Только вместо экономики росло лишь неравенство. С 1978 по 2012 год доля одного процента самых богатых американцев в национальном благосостоянии выросла почти вдвое, с 21,9 до 38,9%, и с тех пор продолжает расти (особенно с началом налоговых реформ Дональда Трампа). В России аналогичный показатель в 2015 году составлял 42,6%.
Общественное богатство сорок лет перераспределялось в пользу небольшой верхушки общества, вернув ей власть и влияние, невиданные с “прекрасной эпохи”, предшествовавшей Первой мировой войне. И именно от имени этой небольшой привилегированной элиты правые политики произносили свой пароль: “Альтернативы не существует”.
Это заклинание следует правильно понимать. Не существует альтернативы неолиберальной политике демонтажа социального государства именно с точки зрения интересов властвующего меньшинства. Во всех остальных смыслах альтернатив много.
Единственной из стран, где вопрос о повышении пенсионного возраста был вынесен на референдум, стала Швейцария. И хотя и правительство, и большинство парламентских партий выступали за реформу, а в СМИ позиция “за” полностью доминировала над противниками предполагаемого нововведения, большинство избирателей в сентябре 2017 года отклонили эту идею. Выяснилось, что непопулярные реформы не могут проводиться демократически. И это ставит вопрос о политических последствиях коллапса социального государства. Совместим ли новый социальный порядок с демократией?
Демократия против народовластия: вызов популизма
За последние годы мы наблюдали целую череду острых политических кризисов во всех уголках мира. Коллапсировали слабые авторитарные режимы на периферии, но и так называемые стабильные демократии испытывали и продолжают испытывать нарастающее давление изнутри. Через четверть века после поражения коммунизма призрак вновь бродит по Европе: призрак популизма.
Убедительность максиме Маргарет Тэтчер “альтернативы не существует” придал именно крах социалистического лагеря. Трудно поверить, но всего за несколько лет до падения Берлинской стены в западной публицистике и общественной дискуссии были вполне привычны рассуждения о том, что плановая экономика и социалистический строй могут выиграть в соревновании с западным капитализмом. Но мгновенный крах СССР и всего мирового коммунистического движения поставил крест на таких мыслях. Трудно переоценить морально-политические последствия этих событий. За считанные годы европейские компартии, многие из которых десятилетиями получали на выборах лидирующие места, маргинализировались или эволюционировали в леволиберальные движения. Рыночные реформы по ту сторону бывшего железного занавеса деморализовали далеко не только коммунистов. Следом за ними вправо сдвинулась и социал-демократия.
“Новый лейборизм” Тони Блэра стал символом этого перерождения. Бывшие рабочие партии стали проводниками неолиберальной повестки дня, пусть и в несколько смягчённых по сравнению с консерваторами формах. Словно костяшки домино, по всему миру рухнули или сменили идеологию национально-освободительные движения социалистической ориентации. Антикапиталистический фланг мировой политики опустел. Стало некому защищать даже существующие завоевания предыдущих десятилетий, и демонтаж социального государства стал необратимым.
А дальше афоризм Тэтчер превратился в самосбывающееся пророчество. Чем больше дерегулировалась экономика, разрастался финансовый сектор и чем масштабнее разворачивалась приватизация, тем больше богатства, влияния и власти концентрировалось в руках преуспевающего меньшинства. Экономика, государственный аппарат, СМИ, интеллектуальные центры оказались монополизированы сторонниками “политики единственного пути” – продолжения неолиберального курса на демонтаж социального государства.
Нобелевский лауреат Джозеф Стиглиц показал, как возрастающие доходы экспертного сообщества, лоббистов и карьерных политиков способствовали закреплению правого мейнстрима в публичной политике и в сфере принятия государственных решений. Политически это выразилось в центристском консенсусе главных партий, с одной стороны, и в их отрыве от своей социальной базы – с другой.
История шведской социал-демократии здесь может служить классическим примером. Партия, в которой состояло более миллиона членов в 1991 году, а электоральные результаты десятилетиями колебались между 40 и 55%, за четверть века опустилась до 28% на сентябрьских выборах 2018-го и чуть более чем ста тысяч членов, в основном пенсионного и предпенсионного возраста. За этой стремительной эволюцией стоит ещё более глубокая проблема: потеря функции политического представительства. Рабочий класс — понятый широко, как трудящееся большинство, – больше не видит ни в социал-демократах, ни в ком-то другом выразителей своих социальных интересов. И это приводит к его последовательной демобилизации. Из организованного движения, объединённого общими интересами, системой организаций и коллективной волей, пролетариат превращается в экономическую абстракцию.
Несущей конструкцией политической машины эпохи социального государства были массовые левые партии, так или иначе представляющие коллективные интересы рабочего класса. Их коллапс или сдвиг вправо означал крушение этой политической машины, вне зависимости от того, была ли она демократической или авторитарной. Бельгийский философ Шанталь Муфф назвала это кризисом “политического” как такового.
Если люди не могут проголосовать за свои социальные интересы, а по всем важнейшим вопросам политическая элита объединена либеральным консенсусом, “альтернативы которому не существует”, то в чём может заключаться демократия?
Ответ на этот вопрос можно найти в сотнях текстов по всему миру. Демократия — это вовсе не власть большинства, не “народовластие”. Рупор шведского правящего класса газета Dagens Nyheter в день решающих выборов опубликовала по этому поводу принципиальную идеологическую статью. “Нелиберальная демократия – это не демократия вовсе, – делают вывод авторы статьи. – В лучшем случае это тирания большинства”. Она, продолжают авторы, построена на “фикции существования воли народа”, которая выражается в политике партии, набирающей большинство. Такая тирания большинства недопустима, потому что она навязывает свою волю меньшинству или меньшинствам. Ведь общество – это “миллионы индивидов, целые архипелаги групп и идентичностей, бессчётное множество различных интересов”, которые невозможно и не нужно пытаться сложить в демократическое единство.
По существу, такое видение “либеральной демократии” отрицает само существование народа-суверена, которому принадлежит власть над собственной исторической судьбой. Это последовательно антидемократический, элитаристский стейтмент, назначение которого заключается в том, чтобы увековечить и даже вывести за пределы обсуждения привилегии правящего меньшинства.
В более авторитарных странах мы видим ровно тот же идеологический процесс. Претензии на народность в них уступают место последовательному элитаризму. Сама идея народовластия, пусть и опосредованного жёстким лидером, вызывает теперь страх и отвращение. Как говорил нынешний глава Сбербанка (а в прошлом министр экономического развития РФ) Герман Греф, “мне страшно вас слушать. Вы ведь предлагаете страшную вещь! Фактически вы предлагаете передать власть в руки населению!”
***
“Постполитический” мир эпохи демонтажа социального государства переживает очевидный кризис на всех уровнях – социальном, политическом, экономическом и культурном. Но выход из него пока остаётся в сфере невозможного. Подобно тому как французский абсолютизм накануне Великой революции полностью исчерпал свои возможности, приведя государство к тотальному банкротству, а общество к перманентному кризису, новый “либерально-демократический” порядок демонстрирует полную неспособность к поиску альтернатив. Так же, как и в ситуации с монархией Бурбонов, главным препятствием является то, что вся власть и все рычаги принятия решений находятся в руках тех социальных слоёв, которые и являются причиной кризиса.
Между режимом Людовика XVI и глобальным неолиберальным режимом начала XXI века есть по крайней мере одно важное сходство. Они оба оказались почти полностью лишены социальной базы. Неолиберальная политика привела не только к появлению “новых бедных” и прекарно занятых, к распаду среднего класса и обнищанию рабочих – она оказалась невыгодна и значительной части господствующего класса. До поры до времени его недовольство купировалось иллюзией экономического роста и социально-политической стабильности, но кризис обнажил неприглядную реальность: оторвавшаяся от общества финансовая олигархия висит в воздухе. У неё, конечно же, есть сравнительно обширная клиентела – журналисты придворных изданий и медиаимперий, коррумпированные “активисты”, живущие на правительственные гранты, сытые интеллектуалы, занимающиеся хорошо оплачиваемым идеологическим оправданием системы, – но этого уже недостаточно.
Великая французская революция началась с эпизода, который историк Альбер Собуль назвал “аристократической революцией”. Терпящая финансовый крах монархия Людовика XVI судорожно искала выход из тупика, но не в социальных реформах, а в новых фискальных мерах. Чтобы сохранить в неприкосновенности основы социального порядка, король обратился к наиболее лояльной (как тогда считалось) части общества – аристократии, собрав Ассамблею нотаблей, чтобы утвердить новые налоги. Но высшая аристократия, представители которой назначались в ассамблею личными указами короля, отказалась утвердить предложенный им проект поземельного налога, ссылаясь на отсутствие таких полномочий. Аристократы требовали созыва Генеральных штатов, фактически апеллируя к другим сословиям. Будучи призванными аристократами к политической жизни, делегаты третьего сословия очень скоро ушли в Зал для игры в мяч, чтобы провозгласить себя Национальным собранием.
И вот мы видим целую серию “аристократических революций” – когда магнитом, который притягивает общественное недовольство системой, исчерпавшей свои возможности развития, становятся представители истеблишмента. Хотя бы только в лице его фрондерствующей части. Берни Сандерс, Джереми Корбин, Жан-Люк Меланшон – это сегодняшние аналоги Лафайета и Мирабо, которые, оставаясь частью господствующего класса, пытаются создать вокруг себя широкие “популистские” коалиции, бросающие вызов всей политической машине неолиберального истеблишмента – во имя восстановления нарушенного “общественного договора”, паролем которого сегодня стало разрушенное за предыдущие десятилетия социальное государство.
Важнее всего теперь то, что произойдёт в новом Зале для игры в мяч, где бы он ни находился. В том общественном пространстве, где будет возникать новая социальная коалиция, новая форма представительства – и новая, возможно гораздо более радикальная, повестка дня.